Автор: Елена Жилина
Проект: Вне проекта

В искусстве улыбка бессмертия

 

Жилина Елена, 11 класс

В искусстве улыбка бессмертия

Приходу Блюма предшествовали такие вещи, какие сложно было спутать с чем-то ещё, кроме знамения. Я всего лишь смазывал петли у входной двери, что давно так нещадно скрипела, а мне вдруг почудилось стрекотание оркестровых скрипок, когда их настраивают! Эти дочери Страдивари вообще принадлежат такой нежной частоте, что при каждом прикосновении смычка к их струнам этот же смычок касается и людских душ.

И вот я, старый, сбитый с толку, стоящий на низком табурете в прихожей вдруг чувствую на себе призрачные касания музыки — мне хочется спрыгнуть и кинуться искать её источник!  Но, тише, тише, Фильмер!..

Я поспешил закончить с дверными петлями. Я не невежда в таких делах, я понял, что стоит ждать посетителя. Войдя в гостиную, я в этом убедился. Полутьма, царившая здесь, казалось, тоже ждала. Как ждёт театральная зала в искусственных сумерках своих самых главных гостей — зрителей. Тяжёлые шторы на моих окнах вдруг обратились кулисами, грузными стражами сцены, неподкупными и неумолимыми, но такими весёлыми, когда при их разбеге пол щекочет им края. Потом вдруг виденье художника оставило меня, и я со всей придирчивостью хозяина ужаснулся. Какой развал! Кряхтя и страшно волнуясь, я стал подбирать всё, расставлять на казавшиеся верными места. Уф! Однако уборка заметно утомляет.

Поставив чайник, я ясно вспомнил, что хозяин должен быть подобающе одетым. В шкафу уныло висели старые блузы и пиджаки, почти все вытертые на лацканах, но и они-то все годились. Немного покопавшись, я, почти без труда, нашёл особый свой пиджак. Тот самый пиджак! Тот, в котором я играл когда-то Блюма. К моему сожалению, пиджак уже совсем не сидел на мне.

- Но это же Блюм! - с надеждой подумал я. - Не сосед, не молочник, зачем я его стесняюсь?.. Или же всё-таки не удобно?..

Пока я беспросветно глупо таращил глаза в зеркало, произошло два очень и очень примечательных события. Первое: на кухне наконец-то засвистел чайник. Второе: где-то в доме наконец-то что-то разбилось. Это было оно. То, к чему вели и скрипки в петлях двери, и гостиная, превращённая в театральный зал. Блюм пришёл. Я поспешил на звук и, к своему удивлению оказался около уборной. Оттуда слышался жалобный скрип чего-то разбитого о кафель.

- Нет, ну Господи боже! - проворчал я, распахивая дверь. - Ты правда не мог выбрать комнату получше? Я ведь знал, что ты не будешь входить через дверь! Знал, представь!

Блюм — действительно Блюм, действительно он — растерянно топтался над грудой черепков вперемешку с землей, бывшей когда-то комнатным цветком. По-видимому, он влез через окно и неудачно свалился с подоконника.

- Искусство повсеместно! - отрезал он, и от звука моего собственного голоса я вздрогнул. - А теперь, ты не возражаешь?

И Блюм одним широченным шагом переступил всё то безобразие, что натворил, и протиснулся мимо меня в коридор. Тут же я услышал неодобрительное бормотание и постукивания по полу и стенам. Блюм не оценил моего пристанища. Я поспешил следом за ним.

- Постой!.. Подожди… Я так рад… Я хотел сказать, я так рад тебя видеть!

- Вот и конурёнка у тебя. Мне не нравится. Ты правда продал зеленый домик на окраине ради этого? Диогенова бочка! У тебя нет вкуса.

- Ну, разумеется. - согласился я. - На кухне чай. Да погоди же ты — ух! — я не поспеваю!

Цоканье каблуков замерло. Блюм остановился и развернулся ко мне. Как же это было странно! Я, как зачарованный, изучал его чудное носатое лицо, ни на секунду не забывая, что это и моё лицо тоже! Мне было восемьдесят, ему — сорок. Он был молод, а я... А я!.. Когда-то мои каблуки носили меня, как угорелого, по свету; выбивали такой залихватский ритм, что усатые барабанщики с завистью глядели мне под ноги. В любой тверди эти каблуки нет-нет - оставляли квадратный след, похожий на подкову крепконогого тяжеловеса. А это невозможное чувство, когда каблуки звенят о выпуклые камни мостовой в старой части города! Так и хочется подбочениться, засмеяться и, может даже, весело гикнуть! Но нынче они потеряли всё своё могущество… Совсем не высоко отрываются они от земли и совсем уж не сильно её втаптывают. Про волшебный звон и говорить нечего — я не бываю в старой части города, а чуткому и ещё пробивающемуся кое-где ритму всегда мешает что-то. Совсем маленькое и глухое, но всё же гнетущее. Что же? Ах, ну да! Я совсем забыл. Теперь я хожу с тростью. Я стал старше. Старость прокралась в мои глаза, она обесцветила их, лишила ресниц, но только посмотрите на него! На него! Те же глазищи и щеки, волосы и костюм… Я не скрываю, меня пожирала зависть.

- Чай… - напомнил я, пряча глаза от его взгляда. - На кухне…

Блюм кивнул.

 

Мы сидели друг напротив друга. Он — блаженно откинувшись на стуле, со шляпой на коленях. Я — сгорбившись, болезненно подогнув ноющие стопы. Блюм успел сделать лишь один глоток, как вдруг оторвался от чашки и изумлённо спросил, указав на меня пальцем:

- Это еще что?

Я растерялся и стал оглядывать себя. Не найдя ничего подозрительного в своём облике, я решил уточнить, что именно Блюм называл «этим».

- Пиджак.

- Ну да. Это же твой пиджак, Блюм.

- Э нет, извините, мой пиджак — на мне, а на тебе какое-то убожество.

- Неправда! - начал сердиться я. - Это твой пиджак!

- А та фотография, что стоит у тебя на столе? Кто на ней?

- Опять твой обычай переводить тему - со мной не пройдёт, дружок. Ведь это я придумал эту твою манеру!.. - я осекся. - Это Бекки. Неужели ты не узнал её? Ведь это она была окончанием четвертого действия. Ты стоял на холме за городом, а потом пришла она…

И мы вдруг заговорили хором, одним голосом. Это были самые лучшие мои слова в роли Блюма. Ведь он не были искусственны и не принадлежали только ему.

- Бекки! Слава Богу, ты пришла, прекрасная, прекрасная девочка. Я так тебя люблю.

Прекрасная Бекки! Я так тебя любил.

Мы заухмылялись в вороты своих блуз, чем и рассмешили наконец друг друга. Выше злости и зависти, выше человеческих пороков и бед всегда стояла и всегда будет стоять чудесная страна, закрытая даже для мудрейших из мудрейших, если они скучны и сухи - страна юмора. Как солнечный бег по воде, струится смех — над стреляющими и давящими, над убивающими и убиенными, над самыми отчаянными и самыми восторженными. Самое великое искусство жизни — уметь смеяться.

- И вы поженились? - весело спросил Блюм, вновь отхлёбывая из чашки. - Мы — так и нет.

- Знаю, - сочувствующее улыбнулся я. - Да, поженились. Но больше она не со мной. Она теперь, наверное, снова стала маленькой. У неё снова есть мама и папа и качели в саду… Я свято в это верю. И живёт она где-нибудь, где тепло, где звёзды ниже и ярче… Да… Извини, я отвлёкся. Со мной часто случается такое в последнее время, знаешь ли...

Лукавый Блюм улыбнулся мне и обнажил белые крепкие зубы.

- А ведь не только ты, Фильмер, был мной, но и я был тобой. Я тоже знаю твои мысли. Ха, что же ты вдруг испугался? Как же я мог не быть тобой? Играя в театре, рисуя картины, записывая стихи и музыку, люди ставят перед собой зеркало. Догадливые уже поняли, в чём подвох, и вовсю пользуются отражением, которое видят. Им больше других видна дорога в страну юмора, или как ты там её называешь. Они прекрасно видят, что она начинается не там, в заоблачных далях искусства, в зазеркалье, а здесь, в их мире и за их спинами. А что же с другими, недогадливыми, то есть -  с тобой, спросишь ты. И я отвечу: вы считаете, что перед вами иной мир, горний. И воспеваете его, и мечтаете о нём, как о чём-то непостижимом. А в то же время — это всё еще зеркало, которое отражает то, что за твоей спиной… Но все становятся старше. Сидеть у зеркала людям становится невмоготу, и они просто встают и уходят. И тут, дорогой мой Фильмер, как раз и выясняется та деталь, что отличает обыкновенное зеркало от искусства. Зеркальную гладь твоё отражение покидает вместе с тобой. Но если же ты заглянул в наше с тобой зеркало, твоё отражение остаётся там навсегда.

- Так ты моё отражение?

- Нет, - вновь рассмеявшись, ответил Блюм, - нет, я это я. Ты так смотришь на мою улыбку, на моё лицо и руки, ещё не потрёпанные теми годами, что потрепали тебя. Но чуть позже мы с тобой подойдём к зеркалу, что висит у тебя в шкафу (если по правде сказать, не такое оно и обычное зеркало) и ты там кое-что увидишь. Я скоро сменю лицо, как это не печально. Не удивляйся, я уже много раз так делал… Ты что, правда думал, что до тебя я не был ни кем? Вот смешной! Я страшно стар и - бессмертен. Ну, или же почти. Как будет угодно тому, кто царствует в стране юмора. Мною побывало уже столько людей. С одними я дружил, как с тобой, других презирал, третьи мучили меня, искажая до неузнаваемости. Меня! А ведь меня нельзя искажать. Новое лицо вовсе не подразумевает искажение… От тебя я остался в полнейшем восторге, Фильмер! Что ты сразу посерьёзнел? Мы дойдём до глупости, если будем слушать важные вещи с таким выражением лица. Ты ведь умел избегать этого, как никто другой. Ты умел так сказать иное слово, что я даже начинал гордиться тем, что я, Блюм, произнёс это слово. Или это гордился ты?.. Не помню. Ты был самым откровенным из всех тех, кто был мной. Я ведь искренен, но не откровенен — таким уж уродился. А ты заставлял малейшую деталь во мне говорить то, о чём мне всегда так хотелось сказать, но — увы — о том, что никогда не учитывалось при постановке. И за это, друг Фильмер, ты бессмертен. Я унесу тебя с собой, далеко вперёд, затем — в вечность, а там, если погода будет хорошей, мы доберёмся до бессмертия. Ты улыбаешься. Совсем как я. И также таращишь глаза. Всё ещё не веришь мне? Ты овечка. Представь хоть, что жизнь — это книга. Общедоступный, привычный всем и каждому предмет. Все читают её. Но некоторые скучают уже на второй странице, других от лучшей из глав отвлекают более важные дела, третьи насытились, прочтя половину, а четвертые… Да, а четвертые, прочитав книгу до конца, вновь открывают её на первой странице и начинают читать сначала, и так — много раз. Вот четвертые действительно бессмертны.

Я не помню, как мы с Блюмом встали из-за стола, не помню, как шли по коридору, всё еще продолжая беседовать, помню только, как остановились у шкафа с моими поношенными блузами и пиджаками. На двери висело зеркало. Плечом к плечу там стояло двое мужчин почти в одной и той же одежде. Но молодой в зеркале так ужасно постарел, сгорбился, поседел — лишь живые глаза выдавали в нём его молодость. А старый расправил в зеркале плечи, вытянулся и стал самым настоящим Блюмом, словно те двое у зеркала просто поменялись местами.

- Когда я пойду дальше… Когда я пойду дальше… - думал первый, и ладони его сжимались от предвкушения  будущего пути.

- Когда я снова стану маленьким… Когда я снова стану маленьким… - думал второй, и у него перехватывало дыхание от ожидающего его счастья.

Спектаклю быть, спектаклю быть!

Бежит связующая нить,

От рукавов до рукавов,

От хмурых старческих голов,

До нежных локонов девиц,

До вопрошающих глазниц,

И дрожь от кончиков ушей

Щекотной поступью мышей

По коже пробегает вмиг.

Слетает пагубный парик!

Давайте петь, вдвоём, втроём,

Что нить на рукаве моём!

Что и меня коснётся вдруг

Скрипичный знак, скрипичный звук,

Знаменьем крестным — эта нить.

Я буду петь! Я буду жить!

 

32 Мне нравится
Поделиться:
 

Оставить комментарий